Небольшая книга (104 стр.) Федора Степуна под названием "Das Antlitz Russlands und das Gesicht der Revolution" , которое дословно переводится как «Лик России и лицо революции», вышла в свет в 1934 году в Лейпцигско-Бернском издательстве Gotthelf-Verlag. Это издательство было ориентировано, в первую очередь, на литературу богословского и религиозного содержания. Особое место отводилось также и работам русских авторов для ознакомления немецкоязычной Европы с проблематикой послереволюционной России.
В предисловии к своей книге Степун сообщает, что с момента его выдворения из России, то есть с октября 1922 года, он прочел в 30 городах Германии, Австрии и Швейцарии около 300 докладов на тему «Россия и большевизм» и намеревался представить в одной «большой книге» свою концепцию русской революции. Но Gotthelf-Verlag предложил Степуну опубликовать поначалу небольшой труд на основе его прочитанных докладов.
Надо заметить, что Степун в 1934 году отметил свой пятидесятилетний юбилей. Офицером он прошел сквозь огонь Первой мировой, был непосредственным участником Февральской революции, пережил окаянные дни большевистского террора и стал свидетелем начала строительства советского общества, того «нового здания с чертами ослиными в себе», которое предвидел Розанов на страницах «Уединенного». Конечно же, в годы Веймарской республики оказалось в Германии немало очевидцев русской катастрофы. Сколько русских газет и журналов выходило в одном только Берлине! Вопрос русской революции был самым насущным в эмигрантской среде, но взгляды на происшедшее и происходившее в России были различны. Степун различал в русской эмиграции три типа сознания: дореволюционное, антиреволюционное и пореволюционное.
Дореволюционное сознание, характерное тогда как в монархических, так и в социал-демократических кругах, было не в состоянии оценить случившееся. Эти эмигранты лишь тосковали по прошлому, с годами всё более идеализируя его. С той же силою, с какой большевизм устремился в светлое будущее, желали они перенестись в прошлое и жить, по выражению Степуна, «в милых сердцу годах». Та природная русская архаика, которую большевики однозначно определяли понятием «пережитки прошлого» и которая так феноменально быстро исчезла с русских просторов, окрашивалась в сознании многих эмигрантов в самые светлые тона. Давно подмечено, что для русского человека характерно не ценить того, что он имеет, и оплакивать то, что не сумел сохранить и потерял. Многие левые, потеряв русскую почву под ногами, становились на чужбине убежденными почвенниками.
Взять, к примеру, Ивана Шмелева, несомненно, талантливого русского писателя. В каждом лирическом произведении всегда заметно пристрастие автора. Его «Богомолье» или «Лето Господне» берут за душу. Но почитайте эти повести повнимательнее: во всем чувствуется особенная любовность к вещным предметам ушедшей России, обильно политым елейной душевностью. Во всем царит гармония, русский лад, любовь да ласка. И всего навалом: и «блиночков, и «щей с сомовинкой, и «снеточков жареных за три копейки сковородка», там тебе и «соляночка грибная, и с севрюжкой, и с белужкой...с хренком». И сама природа ликует – пчелка прожужжит, шишечка упадет, кукушка прокукует. Просто рай на земле! Непонятно только, почему Шмелев в юные годы вместе с Горьким с нетерпением ждал революцию? Думаю, что на этот вопрос сам писатель не мог и не хотел найти для себя ответа. Вступив на чужбине в конфликт со временем, он ушел в прошлое, в сказку. Его любовь к родине обернулась, как верно в одной статье замечает Степун, «заносчивым шовинизмом и похвальбою русской кровью», а его церковность — «бытовым исповедничеством» . В его произведениях мы не найдем отношения к живому Богу, в них нет мистическо-духовной проникновенности. Шмелев грезит образами прошлого, и ему, как сам же он признается, «мнится все это былью... будто во сне забытом».
Что это - как не болезнь духа?! В романе «Николай Переслегин» Степун от имени своего героя говорит, что «память - это величайшее чудо жизни…, (она) является самым строгим судьей и самым талантливым зодчим нашей души» . Да, но у памяти есть свой духовный враг, свой паразит - фантазия. По словам святых отцов, память приводит в движение фантазию, сотрясая, так сказать, карту души. В результате получается тот порочный круг, когда «фантазия не только отпечатлевает образы, но сама создает другие путем прибавления, изменения и отнятия, то есть создает несуществующее» .
Также и Переслегин, герой эпистолярного романа, отмечает в мечтах их и светлую, и теневую сторону. С одной стороны, мечты – «нежнейшая листва на вечном дереве воспоминаний», а с другой – «облетевшие листья вокруг гнилого дерева воспоминаний» или «пустые фантазии, в будущее проецированные разочарования» .
Послушайте этот сказочный напев в «Лете Господнем»: «Весь Кремль - золотисто-розовый над снежной Москвой-рекой. Кажется мне , что там - Святое, и нет никого людей. Стены и башни - чтобы не смели войти враги. Святые сидят в соборах. И спят цари. И потому так тихо». Да, под эту сладостную музыку можно было русским изгнанникам, читавшим Шмелева в трущобах Парижа или в бараках на рудниках Лилля, утерев слезу, забыться сном. Но с чем заставало их утро трудного дня? Кремль - далеко, и ничего святого там уже нет. Враги, несмотря на стены и башни, вошли-таки в Кремль. Святые - если сидят, то - в застенках и лагерях. Цари давно спят вечным сном. А в душе после сладких сновидений властвуют не тишина и покой, а унылая опустошенность, тягостные предчувствия и гнетущая тревога перед заботами наступающего дня.
Антиреволюционное сознание, активное по сути и характерное в те годы в белогвардейской среде, таило в себе, по мнению Степуна, огромную опасность, поскольку в активной борьбе с большевизмом невольно перенимались большевистские методы. В годы нацистского режима Степуну приходилось не раз убеждаться, насколько слепая ненависть к большевизму помрачала разум и чувство. Белое сочеталось с коричневым, и в «Карловацкой» церкви возносились молитвы о покорении «под нози христолюбивейшему (!) вождю германского народа» его врагов и супостатов, а епископ Берлинский и Потсдамский Серафим (Lahde) славословил Гитлера в своих приветственных посланиях.
Степун на страницах своих чудесных по глубине и трезвости мысли воспоминаниях «Бывшее и несбывшееся» замечает, что «мечтательный романс Невозвратное время непревратим в воинствующий марш Светлое будущее» .
Выше говорилось, что книжка «Das Antlitz...» была издана в 1934 году, то есть уже при национал-социалистическом режиме. В Германии произошла, фактически, революция. Но это была революция на свой немецкий лад: все было заблаговременно четко спланировано и все произошло организованно, в полном немецком порядке, все министерские портфели были уже заранее распределены, крупнейшие немецкие концерны Круппа, фон Сименса и проч. вложили обильные капиталы в новое начинание, дабы избежать красного хаоса в стране. В массе своей немецкий народ приветствовал новый режим.
Интересно, что отец Федора Степуна был немцем, выходцем из восточной Пруссии, а мать - шведского происхождения. Удивительно, что такой богатый, яркий русский язык «Бывшего и несбывшегося» - это авторский перевод. Затрудняюсь сказать, было ли легче Степуну писать на немецком, но, читая его воспоминания, совсем забываешь нерусское происхождение автора. Его отец жил в России воспоминаниями о родном Немане, сын же, оказавшись в Германии, всегда хранил в памяти мягкие вечерние туманы тихой русской речки Угры. По складу ума, по мироощущению, по духу Степун был русским человеком, неразрывно связавшим свою личную судьбу с исторической судьбой России. Может быть, как никто другой из русских эмигрантов он изначально понимал порочность национал-социализма, как инволюционного пути немцев от реформации с неприятием идеала святости к ренессансу древнегерманского язычества «с идеалом воинской доблести» . Но в 34-м году из цензурных соображений писатель не мог заявлять о грехопадении Германии.
Судьбы Германии и России находятся в некоей метаисторической сопряженности. На страницах своих воспоминаний Степун отмечает, что «Россия глубоко волнует немецкую душу и даже влечет ее к себе» . Хотелось бы к этому добавить, что Россия вызывает у старшего поколения немцев весьма сложную гамму чувств, но в ней никогда нет равнодушия. Россия и Германия - слишком полярны. Насколько национал-социализм был немецкой болезнью, настолько русской - большевизм. Схема грехопадения двух народов одинакова: постепенная метафизическая и научная тенденция к искусственному (неестественному) упрощению жизни путем смешения душевных и духовных сил нации. Различны именно факторы порой очень запутанных комплексообразований.
На страницах «Das Antlitz...» Степун размышляет над факторами русской революции. Для него было очевидно, что большевизм - это «не столько интернациональный коммунизм, сколько национальная Россия» . Немногие из эмигрантов могли в те годы принять эту точку зрения. Конечно, у Степуна были сильные единомышленники. Он не отрицает в своей книге единства мнений с Бердяевым, местами вспоминается С.Франк, а в предлагаемом ниже отрывке из «Das Antlitz...» звучат мотивы «Трех столиц» Федотова. По Степуну, все они - представители пореволюционного сознания, а общность взглядов сплачивала их на путях осмысления большевизма как духовной болезни России.
Правда, после Бердяева, опубликовавшего около 40 книг и посвятившего не одну сотню страниц вопросам русской идеи, Степун может показаться мыслителем второго ряда. Бердяев, который, по словам Степуна, философствовал «горячее всех», стремился дать свой ответ на все богооткровенные вопросы. «Я должен сам раскрыть то, что Бог сокрыл от меня» , - писал Бердяев, одержимый духом профетизма. В течение жизни он разработал свою, во многом сомнительную христианскую теософию. У Степуна нет своего учения. И где-то верно то, что Степун - «полуписатель» и «полуфилософ» Но не потому, что он, так сказать, не дотягивал до философских высот. Пожалуй, даже наоборот.
Про себя Степун писал, что он никогда не был воинствующим безбожником и никогда не отрицал Евангелия, будучи воспитанным в духе отцовского протестантизма. На последних семестрах Гейдельбергского университета он поставил под сомнение правильность кантовского тезиса о непознаваемости вещи в себе и от трансцендентализма пришел к немецкой романтике, а затем - и к мистике, то есть через Шеллинга, Новалиса и Шлегеля - к Экхарту и Беме. Воспитанник немецкого университета философствовал на страницах «Логоса» о трагедии мистического сознания или о трагедии творчества, пытаясь, как он вспоминал позднее, «осмыслить христианство в духе религиозно-символического ознаменования глубинных судеб мира» . По возвращении в Россию Степун был очень польщен, обнаружив подобное развитие мысли у Бердяева и символистов, вращавшихся вокруг Вячеслава Иванова.
Лишь страшные годы большевистского террора развеяли его философско-мистические настроения. Все привычные формы жизни вдруг были поставлены под вопрос, и все ценности жизни вдруг приобрели свой первоначальный смысл. «В духовной же сфере, -как он пишет в «Das Antlitz...», - ясно и остро отделилось истинное от неистинного», и стало понятно, что нужно «трезво и в то же время послушно служить Духу истины» . Говоря словами Розанова, наступил тот час, когда религия, со своею болью жизни стала одолевать философию с ее интересом к жизни. В те годы Степун начал осознавать глубинность православия и значение церкви в судьбе русского человека. Именно тогда произошел перелом в мировоззрении нашего «полуфилософа»: он бесповоротно покинул своих немецких кумиров - мыслителей и навсегда оставил философствование в духе спекулятивного гностицизма. Спустя 20 лет Степун напишет в своих воспоминаниях: «Ныне я знаю, что христианская философия мыслима только на путях безоговорочного отречения от философствующего христианства. Нужна и возможна философия твердо верующих христиан, но невозможно и ненужно ни философское обоснование, ни философское истолкование христианства» .
Увы, подобного перелома нельзя отметить у Бердяева: в жажде раскрыть все тайны божественного Домостроительства всемирно известный русский философ все чаще обращался за помощью к немецким мистикам. Степун, уже на закате своей жизни размышляя над творчеством Бердяева, заметит одну страшную вещь: тот, кто приходит к гностицизму, волей-неволей начинает отрицать онтологизм. Эта мысль достойна внимания, и стоит задуматься над суровым заключением Степуна: «Вероятно, Бердяева можно отвергнуть, даже, пожалуй, в некотором отношении, нужно это сделать, потому что, без сомнения, он составляет определенную опасность для христианского учения и христианской жизни» .
Трудно было Бердяеву разрешать онтологические и эсхатологиические вопросы. В 1916 году в своей работе «Смысл творчества» он утверждал с совершенно гностических позиций, что человеческий дух находится в плену этого мира, а мир сей - от духа Аримана. Через 40 лет, незадолго до смерти, в «Опыте эсхатологической метафизики» звучит опять та же тема. Бердяев понимал бытие лишь как натуралистическую, преходящую категорию. Вне его разумения остались слова тайной молитвы, читаемой на литургии о том, что Господь «от небытия, во еже быти приведый всяческая». Он мог говорить о духовном существовании, о духовной жизни, но светлое христианское чувство благости пакибытия было ему неведомо.
По безрадостности своего мироощущения Бердяев был близок к экзистенциалистам: он так же говорил о заброшенности в чуждый ему мир, и то же характерное сартровское чувство тошноты преследовало его всю жизнь. А в кабинете его дома в Кламаре висели портреты четырех сумрачных немецких гениев: Экхарта, Беме, Канта и ... Карла Маркса . Основоположником коммунизма Бердяев увлекался в юности, но Маркс всегда импонировал его свободолюбивому революционному духу. С автором «Капитала» русский философ полемизировал всю жизнь, пытаясь в коммунистическом учении отделить правду от лжи и игнорируя тот факт, что в каждом лжеучении есть своя доля правды. Бердяев в революционные дни упрекал Степуна в отсутствии святой ненависти к большевизму как «сатанократии», но в последние годы жизни кламарский мыслитель был охвачен пробольшевистскими настроениями. В нашем же полу-философе большевизм перманентно вызывал, по его словам, «необоримое эстетическое и национально-эротическое отвращение» .
Рассуждая в «Das Antlitz...» о причинах русской катастрофы, Степун выделяет в духовном облике России одну существеннейшую черту, характерную для ее ландшафта и народа: сопряженность варварства и святости. Первое, на что автор обращает внимание, - это стиль русского ландшафта. В безграничности русской земли он видит не только географический масштаб. Для него пространство не феноменально, как утверждал Кант, а «насквозь онтологично» . Эта тема еще с первых семестров Гейдельберга была предметом многолетней внутренней полемики Степуна с кенигсбергским философом. «Живи Кант не в Кенигсберге, а в Сибири, он, наверное /.../ написал бы не трансцендентальную эстетику, а метафизику пространства. Может быть, эта метафизика могла бы стать для немцев ключом к пониманию России. Безумно мечтать о победе над страной, в которой есть Сибирь и Байкал» Так размышлял Степун летом 14-го года в мундире прапорщика в своем недельном путешествии на военные сборы из Москвы в Иркутск.
В метафизике русского пространства автор «Das Antlitz...» замечает очень важное свойство: «Чем далее продвигаться на восток, тем более продолжительными становятся линии холмов и равнин, тем звонче замирание времени и тем яснее чувствуется в неповторимой бесконечности русской равнины дыхание вечности» . Интересно, что в свое время маркизу де Кюстину, человеку весьма острому, русская равнина, представилась «сплошным кладбищем, которому не видно ни конца, ни края» Что ж, кладбище есть место покоя, в котором человек волей-неволей сталкивается с вечностью. Вопрос только в том, как человек к ней относится.
В восприятии русского ландшафта у Степуна и французского маркиза, при всей разности их мировоззрения, есть много общего. Порой складывается впечатление, что Степун на страницах своей книжки беседует с ним. «Что за страна! - возмущается маркиз, - бесконечная, плоская как ладонь, без красок, без очертаний» . И автор «Das Antlitz...» как бы соглашается с ним: «Ничто не притягивает взора, ничто не насыщает, не ослепляет его. Голодный и свободный, блуждает он вокруг, и от каждого дерева и кустарника, от каждой крыши и забора уносится к горизонту» . Только здесь Степун обращает внимание на то, что в русском ландшафте, полном «необъятных» горизонтов, которые «парят, кружатся, летят и в то же время неизменно пребывают в покое», проницательный взор находит его «единственную незримую красоту - это красота без видов, даль без перспектив, более мелодия, чем картина» .
Страна без очертаний - вот взгляд на русский ландшафт западного человека. Западная Европа - это размеренность, на все и вся наложенный предел межевыми знаками римского права. Западноевропейский ландшафт, по словам автора «Das Antlitz...», - это «полнота формы на теснейшем пространстве» . Ландшафт же русский - это «в бесконечность излучающаяся бесформенность», которая, вместе с тем, обозначает «оформленное самоотрицание формы», это даже - «враждебность к форме» (Formfeindlichkeit). По Степуну, «принцип формы является принципом творческого оформления и культурного повышения естественной жизни», а отрицание формы и враждебность к ней означают «отказ от образности и культуры и, следовательно, - тенденцию к инерции в природе и варварство» .
Здесь следует заметить, что зачастую в своих суждениях Степун полагается на интуицию, «на первый взгляд», как он сам говорил. Конечно же, у Восточно-европейской равнины есть свои геофизические очертания, но автор «Das Antlitz...» имеет в виду ее восприятие более на метафизическом уровне, когда постороннему (абстрагированному) взгляду бросается в глаза то, что она, по его словам, «с принципом покоящейся в себе формы точно также живет в борьбе, как и в гармонии с никогда не формирующейся вечностью» . Такого свойства не заметишь, к примеру, на равнинах Голландии или русла Луары. Когда Степун в своих воспоминаниях говорит о «некоей сгущенности бытия» в России - это можно принимать или не принимать. Онтологичность пространства - категория религиозного мироощущения, а не мыслительного конструирования.
Возвращаясь к проблеме бесформенности, хотелось бы сказать, что она более устраивается в один ассоциативный ряд не с бесконечностью, а с неопределенностью, неразличимостью и беспредельностью. Говоря языком Платона, указанные понятия по своей сути «темны», «дурны» и «ублюдочны». По Плотину , небытие (меон) - неразличимая бесформенность, а беспредельное - это сама грубая материя, не оформленная смыслом (эйдосом). Смыслом материя облагораживается и упокоевается.
В этой связи, перед Адамом, которому был дан Едемский сад, стояла задача возделывать и хранить его (Быт. 2:15). То есть, по подобию своего Творца, привести его из небытия и облагородить его божественным смыслом.
На латинском языке возделывание, как известно, именуется словом cultura, а началась она у древних римлян с того момента, когда, по преданию, Ромул с Ремом на захваченном Лациуме положили, говоря библейским языком, пределы земли, то есть установили межевые знаки, начав с квадратного templum’а (что означает буквально «отмежеванный»). Однажды Рем без соизволения Ромула перепрыгнул к нему через ограду, за что был немедленно убит братом, заявившим всему народу, что так будет с каждым, кто рискнет переступить установленную межу. Согласно древнему сказанию, боги поначалу прогневались на Ромула за братоубийство, наслав засуху и болезни, но затем простили его, потому что преступление Рема было страшнее. Это преступление - беспредел. Так западная культура и государственность до сего дня зиждутся на древнем фундаменте римского права - хранении частной собственности. И ни христианская этика, ни столетние войны, ни чума, ни буржуазные революции, ни учения Руссо, Прудона или Маркса, ни национал-социализм Гитлера не тронули основания этого древнего колосса.
Слегка утрируя можно сказать, что Ромул, уповавший на свой закон, наказал своего родного брата, с которым он был взращен волчицей , за беспредельное варварство. И думаю, что petit bourgeois, этот леонтьевский «серый скворец во фраке», весело щебечущий о прогрессе, с легкостью согласится с тем, что облик русского ландшафта и народа, населяющего его, представленный на страницах «Das Antlitz...», свидетельствует о варварском состоянии России.
Однако есть и другой европейский взгляд на Россию у натур тонких, вдумчивых. Мысль о сгущенности бытия в России как-то раз в Дрездене подсказал Степуну один немецкий знакомый, доктор философии, приехавший с фронта в отпуск. «В России есть какая-то настоящность, какая-то большая, чем в Европе, плотность духовного бытия» , - так немецкий доктор философии сформулировал коллеге свое видение России.
«Полнота формы» в культурной Европе и «плотность духовного бытия» в варварской России? - Нет ли здесь руссоистского влияния? Но Степун был далек от размышлений французского философа. Автор «Das Antlitz...» находит в русском варварстве религиозную позицию, во многом объясняющую историческую загадочность русского менталитета. Следя за его дальнейшими рассуждениями о русском ландшафте и крестьянстве, вспоминается уже не Едемский сад, который нужно было человеку возделывать и хранить, а изгнание из него.
Проклята земля за тебя; со скорбью будешь питаться от нее во все дни жизни твоей. Терния и волчцы произрастит она тебе; и будешь питаться полевою травою. В поте лица твоего будешь есть хлеб, доколе не возвратишься в землю, из которой ты взят; ибо прах ты, и в прах возвратишься. (Быт., 3:17-19)
Вот именно эти библейские строки усвоила русская душа с принятием христианства. На месте Едемского сада - мерзость запустения, а другого рая на этой бренной земле не будет.
На страницах «Das Antlitz...» Степун, вспоминая свои лекторские поездки по матушке-России, отмечает, что пять семей латышских фермеров давали больше урожая на тех же самых суглинках, чем вся большая русская деревня, находившаяся неподалеку. Консерватизм русского экстенсивного сельского хозяйства - это тоже принцип – работать в поте лица и жить абы как. Все равно, человек рождается в смерть. Рассказывают, что как-то раз патриарх Тихон, тяжело вздохнув, произнес: «Да, русский человек не умеет жить, а только - умирать».
Русская душа - это сама в себе беспредельность, тоскующая по запредельности. Это необъяснимая немая тоска, извергающаяся наружу в виде «заунывных песен» (маркиз де Кюстин), в которых мало слов, а больше междометий. Маркиз в 1839 году списывал русскую меланхолию на крепостное право. Но до сих пор остается загадкой, отчего же русские крестьяне, более полувека прожившие в освобождении и к январю 1916 года, по статистическим данным Степуна , имевшие 80,4% всех пашенных земель России, пошли вслед за большевиками, пообещавшими им «земли и воли».
Невозможно было придумать более соблазнительный лозунг для русских народных масс, и более лукавый в политической борьбе за власть, чем «земля и воля». Можно утверждать, что идея лозунга исходит от инфернальных сил – как никакой иной лозунг, он обращен темной бессознательной «низовой» сфере русского человека. Стоит заметить, что слово свобода – более детерминированное понятие (свобода от чего?), а воля в русской ментальности пробуждает беспредельное анархическое начало народного подсознания – «вольному воля». Свобода также разнится от воли, как французское liberté от libertinage. «Низовую» энергетику этого лозунга можно сравнить, разве что, с нацистским – «Blut und Boden», воскресавшим прагерманский воинственный дух.
И всякие объяснения, будь то многовековое крепостное право, будь то инородческое влияние или роль русской интеллигенции (речь о которой пойдет в ниже приведенной главке из книжки Степуна), прельщенной «залетными учениями» и разжигавшей классовую ненависть, или прогнившая монархия, симфонировавшая с официозной церковью, - оказываются, по мысли Степуна, недостаточно убедительными. И, действительно, эти составляющие русской революции – лишь только масло в огне русского бунта.
«Есть в русских душах, пишет Степун на страницах своих воспоминаний, - какая-то особая черта, своеобразная жажда событий - все равно, добрых ли, злых ли, лишь выводящих за пределы будничной скуки. Западные европейцы среднего калибра легко и безопасно отказываются от омутов и поднебесий жизни ради внешнего преуспеяния в ней. В русских же душах, даже в сереньких, почти всегда живет искушение послать все к чёрту, уйти на дно, а там, может быть, и выплеснуться неизвестно как на светлый берег. Эта смутная тоска по запредельности редко удовлетворяется на путях добра, но очень легко на путях зла. Такая тоска сыграла, как мне кажется, громадную роль в нашей страшной революции.» .
Степун всю свою эмигрантскую жизнь постоянно всматривался, как он говорил, «в тайну России» . В «Das Antlitz...» он высказал мысль, что от большевизма более изменится лицо народа, чем ландшафт. Сегодня мы можем говорить о советском периоде в прошедшем времени и подвести некоторые итоги. Зададим себе вопрос: могла ли за 70 лет, несмотря на то, что это был тяжелый период русской истории, измениться русская ментальность коренным образом?
К примеру, читая впечатления Достоевского, Розанова или самого Степуна (в «Чаемой России») о Германии, поражаешься, насколько немецкая ментальность, в целом и общем, осталась прежним, несмотря на две мировые войны. Да, трудно найти что-то общее у древних эллинов и современных греков, или у римлян и итальянцев, давно сменивших капитолийскую волчицу на лиру. Но для этого потребовались тысячелетия! Здесь фактор времени.
Но невозможно не отметить, что на заре XXI века, уже охарактеризовавшим себя активной глобализацией, виртуальной коммуникацией и новыми возможностями «хай-тэка», новейшая история впечатляет стремительностью своего хода. Особенно сложно прогнозировать этот ход истории в новой России. Рецессия советского периода, несмотря на то, что русская революция разломала в пух и прах деревянное, по-своему уютное патриархальное здание, явилась более «консервантом» тех процессов, которые сегодня сильнейшим образом давят на сознание русского человека и изменяют его. Вот и Степуну интуиция подсказывала, что исторический смысл большевизма - в спасении России от «западного филистерства и делячества».
Последнее все же пугало русского мыслителя, и на страницах «Нового града», а затем «Нового журнала» он как бы боялся допустить подобный сценарий для своей «чаемой России». Конечно, очень хотелось в эмигрантских кругах увидеть ее возрождение, после столь многих народных страданий. Посмотрите, насколько точно прозрел Степун еще в 30-х годах ту «историческую секунду», которая наступила лишь через 60 лет:
«Мне кажется, что в России после падения или свержения большевистской власти должна будет наступить некая историческая секунда, в которой решится вопрос бытия или небытия той русской христианской культуры, о которой так много говорилось в эмиграции. Если этой культуре быть на Руси, то в эту секунду соберутся какие-то друг другу малоизвестные люди, чтобы без сговора начать общерусское христианское дело. Люди эти заново сложат разваленную ограду, снова водрузят крест, разыщут или соберут иконы, наладят хор. Начнутся церковно-приходские собрания и беседы по религиозным, социальным и политическим вопросам, организуется помощь больным и бедным. Так из тишины возникнет и, захватывая одну за другой все стороны общественности и культуры, начнется расти и шириться новая христианская жизнь» .
Да, в 90-х годах был налицо энтузиазм простых верующих людей. Именно так всё и свершалось! И как много было сказано слов о возрождении в средствах массовой информации! В новом же веке эта тема, как ручеек, перестала радостно журчать и зарылась в песок. А «западное филистерство и делячество» сейчас открыто представляет себя во всех сферах жизни российского гражданина.
Церковь не игнорируется – напротив, она приглашена участвовать в нравственном и патриотическом процессе страны. При этом вряд ли здесь нужно объяснять, насколько подобный однобокий зауженный взгляд на Церковь искажает Ее истинный смысл. Ей хоть и почтительно отведено место внутри стана (Ср. Евр. 13:13), но она все более оказывается на задворках народного сознания. Сегодня на фоне множества открывшихся храмов и монастырей характерным становится «бытовое исповедничество», и на фоне огромного количества изданной и издаваемой православной духовной литературы поражают порой темные верования (даже в церковной среде) на уровне бабьих басен (1Тим. 4,7).
Создается даже впечатление, что те вопросы о русской идее, о «тайне России», о ее особой духовной миссии, которые в годы гонений и политических репрессий напрашивались в русских православных кругах сами собой, уже потеряли свою актуальность, изжили себя и почти сняты с повестки дня.
Несомненно, подобные явления есть результат спящей веры, точно обозначенной Киприаном Карфагенским еще в середине III века. И сегодняшнее духовное состояние российского общества не есть нечто типичное для России. Нет, спящая вера была характерна во все мирные времена человечества. Особенно, она характерна для цивилизованного мира, связанного крепкой сетью многочисленных повседневных мирских забот. Современное российское общество – далеко не исключение.
Тем не менее, ошибочно было бы строить пессимистические прогнозы, исходя их этих фактов. Подобное происходило не раз в истории христианского мира. Достаточно вспомнить аналогичное обмирщение Церкви после Ее официального признания в начале IV века, когда (по подсказке Петра Иванова) Церковь–Жена убежала в пустыню (Откр. 12,6)? Не являемся ли мы сегодня свидетелями того же процесса на фоне внешнего церковного благополучия – «лета Господня», - как говорят о нем в официальных церковных кругах?
Да, вновь отстроенные храмы, сверкающие позолотой куполов, и многочисленные благоустроенные монастыри являются характерной чертой современного лица России. Но сокровенный лик России… - это лик русских святых, которые вместе со Христом выходят за стан, нося Его поругание (Евр.13,13).